— Ты так и говоришь — гадом? — с глубокой мрачностью спросил Эр.
— Да, я так и говорю! — с некоторой рисовкой ответил Ваксон и сам себя одернул: — Ну как, скажи, еще его назвать?
Возникло молчание. Сверху доносились ритмы «крути-крути» и взрывы смеха разных компаний. Спокойно обходятся без нас, подумал Роберт. Прервал молчание:
— И все-таки социализм у нас построен; ты согласен?
— Да, с этим я согласен, — быстро ответил Ваксон. — Иначе никак и не назовешь это блядство.
Эр зашагал по бильярдной, почему-то пролез под столом и, сидя на корточках, вопросил:
— Но ведь ты же не будешь отрицать, старик, что социализм рождает некоторые исторические преимущества, возвышает человеческий дух?
— Это чем же он его так заботливо возвышает?
— Ну хотя бы снижением меркантилизма. Видишь, какой каламбур — возвышение путем снижения! Но если всерьез, ведь ты же не можешь не согласиться, что Запад погряз в меркантилизме, а мы нет. И Америка, и Европа одержимы деньгами, а у нас вот этого не наблюдается. Или почти не наблюдается. Чем еще ты можешь это объяснить, если не духовными принципами нашего общества?
— Отсутствием денег, — простенько так ответил Ваксон. — У нас ведь нет денег вообще, разве ты этого не замечал? То, что мы называем деньгами, по сути дела мелкие такие сертификаты, выданные государством на пропитание. Народ у нас жаждет не этих с понтом денег, а предметов, которых почти нет в округе, то есть дефицита.
Роберт вздохнул:
— Боюсь, что ты прав, старый. Скажи, ты сам к этому пришел или кто-нибудь тебя упропагандировал?
— Старик, я сам до этого допер.
— Ну и какие у нас впереди радужные перспективы?
— Это общество обречено. Самой радужной для нас перспективой была бы разборка, полный демонтаж.
Роберт встал.
— Пожалуй, ты прав. Только это уже не при нас. Лет сто еще этот колхоз протянет.
Он снова составил пирамиду и не глядя ее развалил. Шары разлетелись по разным лузам. Ну и будем тянуть. Возделывать свой огород. Такова наша судьба. Где твой огород, мой вольтерьянский друг? В «Останкино». В моей еженедельной программе «Документальное кино». Ты бы знал, Вакса, как меня заваливают письмами, требуют ответа на вопросы. Ну что ж, крути-крути, Эр! А меня вот не тянет во властители дум.
В конце Семидесятых собралась в отъезд и заслуженная артистка РСФСР Екатерина Человекова с трехлетним сыном Денисом Антоновичем Андреотисом. Этому событию предшествовала плохо организованная жизнь Человековой. Внимательный читатель, должно быть, заметил, что в начале десятилетия она едва ли не выпала из творческого круга. После коктебельской фиесты 1968-го у нее обнаружился чуть ли не гомерический аппетит к спиртному. Хлестала Катюха взахлеб и, к сожалению, банку не держала. Антоша, бедный, не ахти какой завсегдатай злачных мест, умаялся ее искать по трапецоидному маршруту клубных, по профессиям, заведений: ЦДЛ, Дом кино, Домжур Архитектор, ВТО. Она удирала от него то с кем-нибудь «из наших» — ну, например, у Тушинского на Чистых прудах обреталась с неделю, ну, в Тбилиси летала с композитором Чурчхели, а то и с «ненашими» якшалась, с практически не знакомыми трудящимися.
Зависимость от бузы у нее уже приближалась к критическому уровню. Однажды Антоша ходил взад-вперед по Сиреневому бульвару ранним-ранним утром; в окрестностях дома Человековой. Он жаждал до слез, до бурных рыданий ее увидеть, однако не плакал, бубнил стихи:
Я деградирую в любви.
Дружу с оторвою трактирною.
Не деградируете вы —
Я деградирую.
Был крепок стих, как рафинад.
Свистал хоккейным бомбардиром.
Я разучился рифмовать.
Не получается.
……………………………….
Семь поэтических томов
В стране выходит ежесуточно.
А я друзей и городов
Бегу как бешеная сука,
В похолодавшие леса
И онемевшие рассветы,
Где деградирует весна
На тайном переломе к лету…
Но верю я, моя родня,
Две тысячи семьсот семнадцать
Поэтов нашей федерации
Стихи напишут за меня.
Они не знают деградации.
И вдруг увидел — под скамейкой лежит девчонка на боку, худа, как чахленькая змейка, бормочет: «Не хочу в Баку…» Это была Человекова. Он вытащил ее на поверхность. Усадил на скамейке. Кофточка ее была распахана, висела клочьями. Под правым глазом и в левом углу рта надулись синяки. Башка несчастной падала на грудь и булькала словами: «Меня какие-то трое… трахали… тащили на самолет… в Баку… лупили в лицо…» Волна сострадания вдруг поднялась в нем трагическим Вагнером. Поднял ее, невесомую, на руки, остановил такси: «Давай и Переделкино! Двойной тариф!»
На даче его жена Фоска Теофилова кушала кофе со сливками, когда он вошел с Человековой на руках.
— Где ты нашел этого женского выродка? — вскричала она.
— На Сиреневом, под скамейкой, — ответствовал он.
Фоска действовала очень решительно.
— Ты что, Катька, совсем охерела?! Ну-ка, вставай на попа! Держись за меня и за Антона! Двигай нижними! Не ягодицами, а конечностями. Никто тебя ни в какой Баку не тащит! Тащим в ванную!
Они недавно получили от Литфонда три комнаты и веранду в дачном доме с куском тайги. Правительство в последние годы стало поэтов увещевать дарами и наградами. Недавно в Кремле, в том же зале, где неистовствовал Хрущ, вручали им ордена. На кой черт мне нужна эта бляха, думал Антон. Лишь бы Катька оклемалась, перестала водку жрать. А та о водяре даже не заикалась. Лежала день-деньской на диване в его кабинете, закутавшись в пледы. Прекрасными оклемавшимися очами зырила то в окно, то в телевизор. А он ее кормил и в сумерках выводил гулять по аллеям соцреализма. Бубнил стихи. Через полгода она забеременела.